Моросит мелкий, словно просеянный через сито дождь. Нам с отцом он совсем некстати. Но что делать – небесной канцелярии не прикажешь: мол, погоди там, не мочи. У нее свои климатические законы.
Лесная дорога, по которой мы сейчас шагаем, набита много-много лет назад колесами телег крестьян, когда-то живших здесь в лесных поселках и на хуторах. Давно уже нет этих поселков и хуторов. Бродя по здешним лесам с ружьем, я иногда выходил на обширные поляны, на которых угадывались пашни, фундаменты и котлованы от бывших изб, заросшие крапивой и бурьяном.
Дорога, местами заросшая высокой травой, осиновой и березовой порослью давно знакома мне. В детстве часто бегал по ней в урочище Аришкин Пчельник за орехами и грибами. А потом, когда уже подрос и отец доверил мне тульскую одностволку, ходил по ней, подманивая рябчиков. Там, за Пчельником, по высоким берегам оврага в густых ельниках обитали рябчики. В сентябре-октябре непуганые пестрые лесные куры садились под манок чуть не на кепку. Это было очень забавно. Можно было набить их c десяток за охоту. Но добывал одного, максимум двух. Отец больше бить не велел. Он с детства приучал меня не истреблять под корень выводки, а сохранять их для будущих охот.
Места те для нас, подростков, всегда казались очень глухими и, бог весть, какими далекими от дома.
Теперь здесь все стало по-другому. Прошло время, и прошумевшие два десятка лет назад жестокие пожары на торфяниках неузнаваемо изменили урочище. Теперь тут властвует густой непролазный чапыжник, и немым укором человеку кое-где мрачно стоят и охраняют тишину языческие идолы – обгорелые стволы сосен, елей и берез.
Хорошо тут на бывших гарях выстаиваются травостои. Отец знает, где готовить на долгую зиму нашей буренке сено.
Cомлевшие от летней жары бурьяны пышат пахучим зноем, терпко горчат полыни, чадят осоты и источают какой-то особый дух зверобои и душица. А в низинах буйно цветет белой сиренью и пахнет медом лабазник. И над всеми ними властвует царь-трава иван-чай. Здесь наш покос...
Сегодня нам надо накошенное повытаскать из кустов поближе к дороге, чтобы как следует просушить траву и сложить готовое сенцо в копешки.
А пока мы с отцом идем, не спеша, по влажному лесу. Одеты легко, просто, по-крестьянски, как любит говорить отец. Разве что лаптей лыковых на ногах нет. Несем на плечах вилы, грабли.
Месяца два не был я в нашей лесной стороне, работа не пускала из города. Отец косил один. Тяжело, конечно, было ему уже старому да больному человеку управляться с косой, но что поделать, если у него такой непутевый и вечно занятый сын. Мне, признаться, было неловко. Неловко оттого, что я такой молодой, здоровый лоб весом за центнер, которому бы не мешало как раз растрястись на сенокосе, обретаюсь где-то там в городе, просиживая штаны в офисе.
А отец мой, видно, был рад и тому, что убирать сено я наконец-то выбрал время и приехал. И никаких упреков. И никакого ворчания. Вот такой он у меня, отец. Никогда не пожалуется на трудную пенсионную жизнь в деревне.
Лес, смоченный сочащейся сверху влагой, кажется неприветливым, чужим и каким-то простуженным. Но я знаю, что это не так. Лес всегда для меня был родным, добрым и своим. Я подкоркой осознавал, что лес – это огромное живое существо, которое и укроет, и обогреет, и накормит. Только надо правильно к нему относиться. Как к другу. Просто сейчас временное ненастье, и поэтому другие краски на его палитре. Выглянет солнышко, а оно непременно выглянет, и все будет по-другому, сразу станет веселее.
Август понемногу начинает кудесничать в лесу. Вон как нарумянились кисти рябин. А из низины тянет медовым запахом от таволги, терпким – от спелой черемухи, волчьей дудки. Походя, прямо с дороги, набираю в горсть черных влажных плодов черемухи. Она сегодня уродилась крупная, словно черешня. Ягоды налились сахаром, и скулы слегка сводит от избытка вяжущего сока.
– Уходит лето, – говорит отец. – Ильин день сегодня. – И озабоченно сдвигает на затылок кепку.
А мне вспоминаются сказки бабки нашей по матери Марии Ивановны про Илью-пророка.
Илья слыл повелителем гроз. Ведь редко в эту пору не идут дожди с грозами. Вот и казалось суеверным славянам, что в небесах Илья-пророк ездит на телеге, бочки с водой возит и поливает сверху нашу грешную землю.
«На Илью до обеда – лето, а после обеда – осень» – говаривала бабка. Или вот еще: «Придет Илья – принесет гнилья». Дожди, значит, зарядят и подгнивать будет скошенная, но не убранная трава. Так что с сенокосами управляться надо до Ильи.
Рдеет на опушке калина. Ну разве можно пройти мимо такой красавицы. Срываю гроздь. Пробую. Ягоды твердые и горьковатые.
– Не время ей еще, – смеется отец. – Вот хватит морозцем – тогда рви за милую душу. В чугунок да в печь. Притомить. Помнишь, чай, как мать, бывало, делала. «Конечно помню, отец, – отвечаю я ему про себя. – Как не помнить-то».
Перетомленная в печке калина давала густой терпкий сок. Сахарку в него. С черным подовым хлебушком – самая еда.
Так вот незаметно и пришли на место. Дождь перестал сорить, но легче от этого нам не стало. Скошенная трава напиталась влагой, отяжелела. Таскали вязанками, можно сказать, воду.
Часа через три утомительной работы позади, а до конца ой как еще далеко. Отец, конечно, как всегда, подтрунивает: мол, как работенка-то, гожа, не та поди, что в городе за столом в кабинете? И он прав. Тяжеловато мне с непривычки. Лишний жирок, пожалуй, растрясу.
К полудню, как и предсказывал отец, небо просветлело. Выглянуло долгожданное солнышко – будто помощник в работе появился. Пока еще скуповатыми лучами осветило мокрые кусты, деревья, поляну, на которую мы вытаскивали траву. Настроение сразу поднялось.
Вскоре солнце так зажарило, что мы с отцом окончательно успокоились – траву высушим сегодня.
А потом мы сидели под раскидистой березой на нашей поляне. Отдыхали. Шаловливый ветерок трогал ветки, и на нас падали с листьев последние капли влаги.
По краям поляны цвели иван-да-марья, заячья капуста, зверобой. Там отцова коса их не тронула.
Уже заметно начала меняться окраска листьев на деревьях. Это уже предвестие осеннего листопада. Пройдет неделя-другая, и начнет ронять листья береза, за ней – липа, черемуха, клен. Еще копошатся в ветвях птицы, но и они скоро будут готовиться к отлету. Первой снимется кукушка, за ней – соловей, зарянка, камышовка. Это птицы – насельники нашего леса.
Я не заметил, как куда-то исчез отец. Я не знаю, сколько времени он отсутствовал, задремал. И тут вдруг слева в кустах раздались его радостные возгласы.
И вот он вылезает из кустов, прижимая к груди кепку.
– Ну, кого ты там поймал? – спрашиваю отца.
– Сейчас увидишь...
Он спешит ко мне под березу, где я так блаженно дремал.
– Вот, смотри, – и он вытряхивает из своей кепки... зайчонка. Зайчонок, размером не больше варежки, плюхается на землю и дрожа всем тельцем, прижимается к ней.
– Как ты его поймал? – удивляюсь я. – В этом возрасте его же трудно поймать.
– Вот поймал, – говорит отец. – Ну беги, беги, дуралей...
Но зайчонок и не думает срываться с места. Наконец-то он пришел в себя и как скакнет метра на полтора в сторону. И был таков.
Я, как дюже подкованный в теории, пытаюсь объяснить отцу, что брачный период у зайцев начинается в феврале и длится с перерывами до конца июля (зайчихи приносят зайчат два-три раза за лето.) Это как раз и есть последний летний помет.
Но отец, охотник с большим стажем, всю жизнь проживший в лесу и много наблюдавший за птицей и зверьем, говорит, что в размножении зайцев нет никакой логики. И я с ним не спорю.
Словно из плена освобожденное солнце окончательно набрало высоту и нагрело лесной воздух. Теперь в травах ни на минуту не смолкают кузнечики. Порхают бабочки. Трещат крыльями стрекозы. Шумит своим вековым неповторимым шумом лес.
Мы быстро раскидали траву на поляне. Солнышко включилось в работу, и начала она сохнуть на глазах.
– Если так будет жарить до вечера травку мы с тобой высушим, – утверждает отец. – А теперь айда обедать, сын.
И вот не спеша усталость берет все же свое, мы едим собранные мамой немудреные харчи: яйца вкрутую, помидоры, огурчики малосольные, вареную картошку, молоко и подовый хлебушко. Боже мой, как он вкусен и ароматен тут в лесу!
– Раньше, бывало, уезжали мы на покосы верст за двадцать в луга, – тихо говорит отец, отпивая из бутылки молоко. – Жили в шалашах семьями... Спозаранку, чуть выглянет солнышко – на луг косить. Роса – косу сквозь траву не протащить. Тяжелая работа, но радостная, артельная.
Отец говорит медленно, раздумчиво. И звучит в его словах еле уловимая ностальгия по тем далеким, ушедшим безвозвратно годам, когда он был молодым и здоровым.
– Мы-то, мужики, косим, а бабы за нами растрясают сено, сушат. Потом сложим. Стога-то высокие, широкие, любо-дорого поглядеть! И не верится, что своротили такую работу. А вечерами, в сумерках падут на луга туманы, и стога наши будто по реке плывут. Душа-то и встрепенется, запоет... Да-а. Так вот...
– А ты у меня поэт, отец, – делаю я комплимент старику.
– Да куда уж мне. Это ты у нас «писатель», – отмахивается он. – Айда, перевернем, еще разок сенцо-то.
К вечеру солнце слегка померкло, поумерило пыл и уже плохо стало сушить сено. Набежали откуда-то тучки.
Так, немножко волглым (оно в таком виде уж не сгниет) и сметали мы с отцом сено в пять копешек. Теперь отцу останется только найти транспорт и вывезти его домой на сушила.