А нет никого — охватит тебя тоска, и невольно позавидуешь городским товарищам: есть у них где провести долгий зимний вечер, и не слышат они тоскливой, скучной песни разгулявшегося ветра.
Хоть бы кто заехал да разогнал тоску! Да кто теперь поедет? Все заняты, народ служащий. Вот хоть бы мой ближайший сосед, да еще и родственник — дядюшкой приходится. Прежде, когда служил мировым, бывало, нет-нет да и заедет, а теперь, как стал начальником, шабаш, куда и охота пропала!
Рыщет с утра до вечера по волостным правлениям и наблюдает за цветом носов волостных писарей, чтобы из сизо-фиолетового переходил в приличный бледно-розовый; ну, носы его и замучили. Все дела привел в порядок, взяточничество и мошенничество успел уничтожить, книги учел и новые завел — все успел сделать, а писapcкие носы не даются.
Я ему говорю: брось, весной носы загорят, будут бурыми. Нет, говорит, постой, я их, ракалий, переделаю, я им краску куплю на канцелярские средства. Да ведь, говорю, выводок верный, брать нужно! А он: погоди, говорит, я только скатаю в Ереминское волостное правление, там у Сидорова опять нос зацвел. Ну и укатил. Так до сих пор и не собрался, а одному брать выводок и трудно, да и скучно. Приглашал москвичей с псковичами; приезжали; народ хороший: утром поехали, полюбовались на выводок, тем дело и кончилось; что-то пскович замудрил, и волков мы не видали, а время убили...
Свистит ветер, гудит ветер, словно насмехается над сиротой-охотником. Поет он, что вот уже декабрь настает, время пропускаешь, скоро праздники, а там разъезды да хлопоты по имению, и — прощай, волки! Уйдут и над тобой посмеются. Чу! Кто-то топает у двери, слышно, как кто-то ищет ручку, и вместе с холодным паром и ветром в дверь влезает могучая фигура, вся занесенная снегом.
— А, брат, дома! Не ожидал? Давай чаю, да закусить, а завтра будем брать волков, — басит голос колосса, в котором я радостно узнаю страстного охотника-гиганта, также моего родственника, другого дядюшки, также начальника, но не такого торопыгу, как первый.
Через полчаса самоварчик уже кипел на столе и шли совещания относительно завтрашней охоты на волков; в дверях в почтительной позе стоял лесник Михайла, хороший и опытный окладчик, и мой неизменный спутник на охотах садовник Владимир, страстный охотник, но горячка ужасная.
Тон совещания был таинственный, и говорили вполголоса, как будто нас подслушивали за дверями волки. Держал речь Михайла; это человек небольшого роста, весьма юркий и энергичный на охоте, но в комнате всегда плохенький и с некоторыми вариациями в разговоре.
— Видите ли-с, Валериан Алексеевич, ежели мы от усоха погоним-с, то вам и Диодору Ивановичу надо-с встать по речке-с, место удобное и для стрельбы приятное. А с угла поставим Владимира, бока-с затянем флажками и шубки-с повесим-с, им, значит, окромя ваших нумеров-с, хода и не будет-с, а от вырубки крикуна поставим-с, на случай. Это будет очень прекрасно.
— Ну, а если волки не в Баранихе лягут?
—Тогда-с план другой будет; а я предполагаю-с, что они-с в Баранихе будут, по тому самому место для них самое любопытное и належенное, опять же и привычка-с, их там никто не беспокоит, окромя псковича Никиты, да ведь это была-с одна насмешка-с, а серьезного беспокойства они-с от нас не видали.
— Ну, быть по-твоему! Ступай! Да завтра обделай, а нам пришли дать знать Русакова, мы и подъедем с облавой.
Михайла и Владимир бесшумно исчезли, а мы с дядюшкой, поболтавши и закусивши, завалились спать...
Тихо тянутся вереницею лошади, сидят молча десять человек мужиков-гонков, а впереди — дядюшка, я и Владимир; посланный от Михайлы донес, что все семь волков с привады пошли прямо через вырубку в Бараниху, и нас просит Михайла подождать около вырубки. Вот и вырубка. Ждем и шепотом переговариваемся; не прошло и получасу, как прямо на нас бежит фигура Михайлы с лицом радостным и светлым.
— Ну что? Как? Обошел?
— Готово, Валериан Алексеевич, все семь штучек в кружке-с! Я маленько позадержался: в краю один переход сделал через мой круг, а теперь опять вернулся, я и побежал к вам; уж больно один лапист, хорош... Однако ж толковать нечего; пожалуйте, господа, на места.
Михайла во время охоты всегда был чрезвычайно энергичен и задумываться не давал. Вот и речка. Другой сторож, подручный Михайлы, пошел с облавой, а мы стали расстанавливаться: слева от меня повесил Михайла шубы и флажки, справа стал дядюшка и немного подальше Владимир, а за ним — опять две шубы и флажки. Через пять минут мимо меня пробежал Михайла и скрылся за поворотом речки.
Кому из охотников не знакомо чувство ожидания перед гоном? Ждешь и слушаешь с тем нервным напряжением, которое заставляет так сильно биться сердце и направляет мысль только в одном направлении: скоро ли? откуда? как бить? Хорошее состояние! Забываются в это время все житейская дрязги и мелочи, далеко отходит обыденная жизнь, и ни о чем не думаешь, кроме одного: будет удача или нет?
Что это? Как долго! Не ушли ли? Не шумели ли мы слишком? Но чу — голос Михайлы. «Пошел, покрикивай ровнее, пошевеливай!» — переносится с одного конца до другого. Ровно, стройно идет облава из двенадцати опытных гонков, которые бывали со мной уже не раз на охоте; посередке выделяется голос Михайлы: «Поберегай, ровнее!» Словно электричеством, поднял его голос все нервы, резко и сильно выделившийся из других голосов: «Береги-и! Береги-и! Пошел!»
Это он попал на гонный след. Стучат виски, глаза напряжены, смотрят вперед, слух ловит каждый выделяющийся звук. Чу, что-то хрустнуло. Нет ! Это птички перепорхнули. Вот опять. Нет, не то! Что это дядя приподнимает ружье на прицел? Прямо на него идет легкими бросками красавец материк, чутко поставлены уши, по всей фигуре видно, что он бережет себя с каждым броском; вот остановился и зорко уставился вперед, вся фигура выражает удивление, и видимо, что он буквально раздумывает: что это? Как будто впереди что-то, чего прежде не было.
А позади по ветру голоса, как будто близко, развлекают, не дают материку сосредоточиться, да еще тут позади прибылой глупо, как-то скоком, бок-о-бок обходит материка и идет наутек от докучливых голосов. Дрогнул матерый и пошел вперед, немного покосив право. Неужели дядя будет бить прибылого? Нет! Смотрю — пропустил. Слава Богу!
Раз, раз! И на полном могучем прыжке красавец материк, как-то осунувшись всем корпусом, ткнулся головой, рванулся вперед, поднял голову, злобно, тупо установился на дядю и тяжело, бессильно опустился и замер, изредка отбивая поленом и всем корпусом вздрагивая.
А облава горячо покрикивает: «Береги-и!» Вот на стороне Владимира послышалось — раз. Смолкло. Еще — раз, и опять тихо... «Береги-и! — надрывается голос Михайлы, звонко, отчетливо, против меня. — Береги-и право!»
Что это? Влево от меня тихим скоком идет переярок, и идет прямо на шубу, словно не видя ее. Ага! Увидал! Скорчилась вся фигура переярка, сразу осел назад при виде черного мохнатого чудовища с енотовым воротником; перекинулся переярок всем корпусом и забрал назад на облаву, а навстречу идут волной голоса: «Береги-и! Береги-и!».
Задумался, покосил правее и пошел ко мне. Идет, а сам все оглядывается на енотовый воротник: что это такое?
Раз — наддал переярок ближе к шубе; что-то ожгло в левый бок. Раз — и лег он, ткнувшись могучим лбом о кочку, а близко, близко голоса: «Береги-и! Береги-и!»
Вот опять со стороны Владимира — раз-раз, Гляжу — дядя поднял ружье и опять опустил. С правой стороны вдоль линии тупым скоком идет прибылой; идет, а сам косится в нашу сторону; видно, как разбежался на флажки, вздрогнул весь и кинулся обратно, катит своим же следом и перепуган страшно, а слева гудят голоса. Покосил вправо и попал к дядюшке прямо на штык. Раз — и свернулся беспомощно прибылой.
А прямо на меня еще идет, другой; да вышел-то неожиданно, близко увидал, дрогнула рука; раз — и пошел прибылой показывать мне свои пятки и скорченную спину.
— Береги-и! — раздается голос Михайлы, и с бугра против нас бежит он без шапки, в расстегнутом сюртучишке, а рядом виднеется и другой гонок, а вот и третья фигура вылезает из чистяка; ровно, вприпрыжку, выбегают крикуны; лица потные, веселые:
— С полем, господа!
Гудят хором охрипшие голоса, а Михайла уже понесся проверять следы, много ли ушло и нет ли раненых.
Слышен Владимира голос:
— Вышел сперва один матерый, я его — раз, а он идет; я его — два, а он идет; потом два сразу, я по первому — раз, а он наддал.
— Эх ты! — слышится голос Михайлы и еще чей-то, и является съёженная, сконфуженная фигура Владимиpa, а за ним насмешливая рожа Русакова.
— Прозевал наш садовник, промазал. Ему бы редьку сажать, а не волков стрелять. Эх, ты, огуречник!
Со всех сторон слышатся насмешки и остроты, направленные на бедную садовничью голову. А Михайла уже тут:
— Все семь прошли: четыре на вас да три на Владимира, крови нет ни на одном следу. Собирай, ребята, шубы да флажки, волков тащи, да живее. Эх, жаль, четыре штуки ушли! Да завтра возьмем.
Шажком тянутся обратно лошади, но уже нет той тишины, как утром: впереди едет старик-гонок с волками и, заломив лихо шапку, запевает тоненьким тенорком: «Уж ты, зимушка-зима, холодна очень была». Хрипло, дружно подхватывают залихватскую песню остальные гонки: «Холодна очень была, все дорожки занесла. Эх-ма, эх-хо-хо! Все дорожки занесла».
Позади всех едем мы с дядюшкой. Михайла сидит, свернувшись, и тихим голосом докладывает, как они попросились было назад, да Григорий с Русаковым больно сильно налегали; ну, они и вернулись в путь, а тут слышно стало, что уже начали постреливать; ну и хорошо пошло дело.
В тихой беседе подъехали мы к дому, где ждал уже нас самоварчик и сытный обед; не успели и поговорить досыта о сегодняшних впечатлениях, как уже и настал час сна и покоя. Улеглись нервы; тихо, хорошо на душе! Лежу и думаю, а через перегородку слышно, как ворочается гигант дядя.
— Что, не спится?
— Да что-то не спится. А ловкий у тебя этот малый, Михайла, да и Русаков хороший, и все гонки дело свое знают; да, народ хороший; вообще все хорошо. Да, хорошо! Ну прощай! — и заснул богатырь крепким сном, и всё и все в его сне будут хорошие и милые.
Ну и мне пора. Прощайте, господа, до завтрашнего дня!