И пролились не ко времени ранние весенние дожди. Терпко запахло в борах смолевым духом-живицей, лиственной прелью и пьянящей свежестью талого снега. А среди залитых водой клюквенных моховин защелкали костяно, заголосили в скирканье-надрыве глухари, охваченные страстью продолжения рода своего древнего.
Седьмой десяток разменял в эту весну Николай Васильевич Рогожин, но не усидел по-стариковски дома, хотя и соблазняла его супруга Настасья блинами. Как всегда по весне, пришел сюда, на последний, может быть, в этих местах глухариный ток. Ружьишком Николай Васильевич не баловался давно. Да и как стрелять-то последних петухов? Повыбивали птицу, а где и разорили токовища селениями да дорогами лесовозными. Только послушать и посмотреть пришел Рогожин на старое токовище — может, повезет на глухариную песню, да и с Озером надо поздороваться. Давно не был...
Николай Васильевич вздохнул и тяжело опустился на сучкастую коряжину, лежащую поперек тропы. Коряжина просела и, чавкнув во мху, выбрызнула ледяную жижу, пахнущую багульником и клюквой. В боровых прогалах мутнел рассвет.
«Нелегка дорожка, припоздал, заря-то уже занялась. Да и куда мне, старому кобелю, по болотам-то шастать?.. — неповоротливо думалось Рогожину. — Права Настя, вышло время мое. Отстрелялся, Коля, точка. А каких петухов я ей приносил! Перо не пробить! Дробь с них как песок осыпалась, хоть пулей стреляй!.. Да, были времена…
Вспомнилось, как еще пацаном «увел» он висящую на стене отцовскую «курковку» и первым же дурным выстрелом свалил на току веерохвостого бородатого глухаря. Отец тогда вытропил его, Кольку, по следам и, натыкав сгоряча носом в мох…отдал ружье на владение. Глухарь помог…
Много охотиться не пришлось, время было тяжелое и смутное. А дальше судьба повела Рогожина в мясорубку Великой Отечественной, показала боль и кровь, смерть и измену, отвагу и страх, научила ценить дружбу и правду в глаза. А проверив его на крепость, зацепила для острастки горячим осколком и с Победой отпустила домой. В пути и нашел Николай свою Настасью. Тогда она еще Настей звалась…
Видать, судьбой определено было остановиться эшелону у полустанка без названия. На переливы гармони да на хохот вперебой с забористым солдатским матюганом потянулись из деревеньки, что виднелась за посадкой, бабы, а за ними и девчата. Бабы — кто своих встретить, кто на солдат поглядеть, повыспрашивать, весточки ожидаючи, а по вдовству — и перемигнуться с кем. Соскучились по крепкой ласке, по рукам мужским бесстыдным…
Девчата несли в лукошках разную снедь, а у баб и бутылки поблескивали, больше со своим мутным «пузодером»…
— Эй, солдатик, купи грибочков на закуску! У тебя, небось, трофеев богато! Или все немкам раздарил? — прихохатывала голоногая девчонка, дразня Николая солеными рыжиками, которых он не едал с довоенных лет. Дерзко синела она глазами, из которых сыпались чертенята, смешно выпячивала грудь с пацаньими еще пупырями и, облизанная ветром так, что виднелся бугорок под животом, тянулась к вагону-телятнику.
С рыжиков все и началось. А вечером, в лесочке у застывшего до утра эшелона, слюбились они без оглядки… И вместо свадебного марша ревуном заголосил поутру паровоз, увозя их, сплетенных судьбой, в родные Николаю места. У Насти в деревне только две родные могилы и остались…
Приметилось ему еще в те годы лесное озерцо, красивое, как в сказке, но вместо Бабы-яги жил на том озере старый филин-отшельник, хохотавший ночами веселее разной сказочной нечисти. Дуэтом с неясытью у них хорошо получалось…
Озерцо было неглубокое, но рыбное. Водились в нем пудовые щуки, окуни да лини, попадалась озерная сорога, темноспинная, с отливающей золотом чешуей. Каждая чешуинка такой сороги драгоценной монетой на мху гляделась, а красоте ее перьев-плавников и петух бы позавидовал.
Озеро окружал старый сосновый бор, и жила в том бору древняя птица глухарь. Жила вольготно, не тревожимая лесными пожарами и набегами лихих людей. Ходили к тому озеру люди не жадные — взять на прокорм, не больше. Да и не унести много на плечах, а дорог к озеру не было. Так и жило-блестело средь сосен озерцо, хранимое болотами и лешаком-филином. И дни здесь текли размеренно, в сонной оторопи да шелесте камыша.
С временем озеро оскудело рыбой, отодвинулись дальше и глухариные тока. Но все равно каждую весну навещал Николай озеро. Шел туда и в это весеннее утро. Хотелось ему в последний, может, раз подсмотреть трущуюся в истоме икряную щуку, а удастся — и надергать красноперых горбачей на мормышку с червяком.
Выйдя к месту, Рогожин обомлел: речушка была наглухо перегорожена плетнем-заколом, а в проходе между жердями по-хапужьи раскинулись руки-сетки большой крылены. В самой «морде» виднелись два окунька. Щука еще не шла, но снасть хищно ждала своего часа.
— Ох, враги, ты смотри, что сделали! Для мелкого озера смерть это неминучая! Нерестилищ тут раз-два и обчелся, загибнет озеро!..
Николай Васильевич, задыхаясь от торопливости и боли душевной, кинулся к заколу. Подняв раструбы болотных сапог, он зашел в ледяную воду и взялся за первый шест. Крылену пока не трогал — оставил на самую злость, чтобы в лоскутья изрезать сетку охотничьим ножом.
Выстрел саданул откуда-то из прибрежного березняка и сразу отдался резкой болью в левом боку. Охнув, он завалился в воду, еще не веря… За двух окунишек?.. Полыхнуло в голове кровавое марево и, застлав глаза, перешло в тяжелую дурноту. Ощущение войны вернулось отчетливо и, как тогда, в Рогожине проснулся инстинкт самосохранения. Он подволок онемевшую ногу и рывком закинул ее на низкий берег. Ухватившись за торчащие из берега корни, Николай Васильевич подтянулся и упал на траву. Боль притупилась. Лишь кружились перед глазами сосны и звенело в ушах. Сквозь этот звон хрипло выстервенились голоса:
— Кретин, ты что наделал?!
— Да не в него я… Пугануть хотел только! От воды, видать, срикошетило!
— Вот тебе и срикошетило, сухари запасай теперь!
Голоса приблизились. Николай Васильевич с трудом поднял голову: «Увидеть бы хоть кто!» Но те береглись: кружили где-то рядом, шурша прошлогодней листвой.
— Живой он, Витюха, вишь, зыркает. Может, в больницу отправим, а?
— В больницу?! В тюрягу захотел? А семью потом кто кормить будет? Сматываемся! Да поскорей ты, охломон!
Торопливые шаги забухали по тропинке и растворились в шелесте леса. Спустя несколько минут заскрежетал, залаял стартер машины. Николай Васильевич попробовал встать, но земля, вздыбившись, опять швырнула его на мох. «Не дойти», — пришла ясная мысль, и от этой мысли не охватило его ужасом, а только горестью свело, да так, что горше некуда. «Плохо вот так-то, неприбранным, уйти. Ждет ведь Настасья. Обидно…»
Николай Васильевич пополз. Оттаявший мох пружинил, руки зарывались в него, как в губку, насыщенную студеной водой. На тропе в болотистых низинах встречались участки льда, и тогда Рогожин скользил, цепляясь ногтями за выталины. След от него тянулся, как от раненого зверя. И при виде пролитой крови насторожился лес, захрипел где-то от душного, далеко разнесенного ветром ее запаха вышедший на тропу старый лось, порскнул в кусты заяц-беляк. А на краю приозерной болотины щерился желтозубо волк, словно улыбался. Пупырчатые ноздри тянули запах человечьей беды. Но он был сыт и осторожен. Волк зевнул с тоненьким всхлипом и улегся вылизываться.
Перед глазами Рогожина качались сохлые лишайники на буграх, прошлогодние пали, вновь без конца и края тянулись моховые болота. Исступленный, муторный путь его прерывался все более частыми остановками, когда сил оставалось лишь на то, чтобы вжать в мох ладони и наполнить их бурой водой. Пить хотелось постоянно. И с подступающей дурнотой не отличал он уже явь от забытья, утро от вечера.
«Стоят… Опять они ? Спокойней, Коля, спокойней. Это же пень-вывороток корни вскинул кверху, словно руки. Чертовщина какая-то! Вот стук, опять… Да никак глухарь запел? Нет, не может он сейчас петь… Не рви душу, прочь! Настя, Настасьюшка!» Рогожин пополз, выхаркивая тягучую слюну с кровью.
Звезды тускнели. И, словно впитывая их, бледно набухала заря. Заседели инеем моховые болота, и в их знобком дыхании зарождался еще один весенний утренник-заморозок.
Старый глухарь нетерпеливо переступил на суку мохнатыми лапами. Он ждал соперника, но ток молчал. Глухарь щелкнул неуверенно раз, другой и тут же поперхнулся. Подавшись к стволу сосны, он по-куриному наклонил голову и стал всматриваться в чернеющий у дерева бугорок. Птичий глаз уловил легкое его движение. Но время шло, а бугорок больше не шевелился. Совсем не опасно, не нарушая лесной тишины вдавился он в мох. И глухарь, перестав обращать на него внимание, развернул хвост-веер. Чок-чок…
Горловой клекот, учащаясь, вылился наконец в ликующий вскрик-скрежет. Звоном ответили инистые кроны сосен, и эхо, раскатившись по борам, угасло в хмуром поутру осиннике…