Страсти по пастушкам

Всех пастушковых окрестили болотными курицами, и только крупная лысуха в лесостепи так и остается лысухой, или лыской

Среди людей, пожалуй, только пастух, заворачивавший стадо, ушедшее с луга, и попавший в отъемистое местечко среди камыша, чуть залитое водой, может спугнуть эту скрытную птицу. И, тихо вспорхнув, она мягко сядет метрах в десяти, за первой грядой череды. Как ничего и не было. Только темный силуэт и напружистые взмахи ее крыльев стоят в глазах.

Увидеть все сызнова, даже добежав до места ее приземления, скорее всего, не получится. Убежала птица и затаилась. Заставить ее вновь показать себя без хорошей подружейной собаки — пропащее дело. Как и все собратья по семейству, она предпочитает уйти тихо — “по-англицки”. Это погоныш обыкновенный.

Птица размером со скворца и окрасом верха его напоминает. Тело мешковатое, так и перекатывается в одежде из рыхлого пера. Порой кажется, что эта одежда на вырост. Спасает положение веселый, полный оптимизма торчащий хвост.

Погоныш часто поддергивает им, и тогда показывается окрашенное в нежный желтый цвет подхвостье. Охотники, не мудруя, всех пастушковых окрестили болотными курицами, и только крупная лысуха в лесостепи так и остается лысухой, или лыской.

Я уже в фуфайке, чистой, легкой, подношу спичку к сухим быльям картохи, щерицы. Огород убран и пуст. Голубой дым начинает обволакивать меня осенним спелым запахом. Бабье лето. Знаковое время. Знаковые запахи, цвет неба, полуденное, уже драгоценное тепло. Уходит год. И вспомнишь охоту, самую, пожалуй, безмятежную и созерцательную — охоту на мелких пастушковых. Это время, когда боишься упустить крайние теплые денечки, зная, что с ними уходит и основная масса птиц, буквально в один день. Да неужто птиц не провожу?! Обращаюсь к кобелю: ну, Дон, — на охоту! Сказал, как печать поставил, — решение принято.

Пойма придонской Пслы, поворот, едем вниз по течению реки. Вот и село. Здравствуй, Самарино, здравствуй, местечко сердцем любое. Сколько ж доброго ты мне дало. Да мне ли только одному… Луговина четко разделена на чистые злаковые участки и заросшие камышом, рогозом, зарослями череды, затопленных по колено, и чистую, покрытую лужами.

Вся эта прелесть обрамлена ивами — райское место. Для охотников, понятно, это сравнение. Хорошо бы если наши души переметнутся в такие местечки. Выпрыгиваем из машины, собираю “Франкот” двадцатого калибра — двумя пальчиками можно держать, беру патронташ с полузарядами, и уходим от чистых бекасиных лужков. Баталии на них впереди. Скоро пойдет настоящий бекас, полноценный, пролетный, и увижу, как птица с чваканьем, со стрекотом крыла об уже сухую траву будет подниматься из-под сапога. Дорогой трофей! Того бекаса с земли поднять — одно удовольствие. Перо блестит — дивишься и смотришь, не дупель ли? Да нет, живот белый — бекас! Хорош! Есть время для каждой птицы. Кто станет есть зеленый плод?

Взорвавшая стая еще молодых куропаток только колыхнет мою душу, заставит сердечко забиться да и успокоится. И даром мне не нужна такая охота. Но наступит время, когда я буду с истомой в плечах, с придыханием посылать собаку и, цепко следя за подъемом этой же стаи, буду бить ближних наверняка, и не дай Бог упустить — горе и позор — если я со своим товарищем.

Зашел в воду. Все, началось! Собака понимает — только близко — иначе скандал и разрыв добрых и тесных взаимоотношений. Хуже того — найти в болоте лозину дело трех минут — тоже ее биотоп. Всплески. Музыка всплесков. От моих сапог, от моей собаки, чтобы они не перекрывались и не накладывались, я останавливаюсь и разбираю партию моей собаки, иногда вызываю, давая ей понять, мне надо рядом, близко, иначе все теряет смысл. Пошли места самые “вкусные”.

Там, где погоныш может ходить и плавать, а в случае опасности уйти в стену камыша. Жертвами ястреба и луня они становятся крайне редко. Даже для острого на зрение хищника птица недоступна. Скрытная птица. Всплески затихли. Знаю, где Дон. Подбадриваю. Шум. Заметалась собака. Подхожу. Вижу, обихаживает куртину. Всовывается, оббегает со всех боков, находит — стойка. Глуповатая и удивленная. Давай, давай, милый!

Прямиком Дон подался в камыш. Вижу птицу. Как всегда, безмолвно показавшуюся, через мгновение она исчезнет за грядой тростника. Бью. Выстрел детский. Полузаряд. Дробь “десятка” разбивает зонтик борщевика, и чувствую, что и птица упала — вся была выше планки. Все правильно — птица садилась. Всплески в одном месте. Знаю, подбрасывает носом, брать не хочет. И утку подаст, и бекаса вытащит, а вот от погоныша собаку мутит — дух болотный не по нраву. Ладно, и сами подымем — чай не баре. Хороший, перо новое. Со снегом по бронзовой оливе. И опять всплески, я бреду, рассматривая травы, еще зеленые, полные сил.

Возле воды все держится дольше. Тут у всего молодость растягивается. Только мороз разом, на корню заберет жизнь растений. После первых слабых холодов они еще будут крепиться, а потом в один день все напомнят о приближении зимы. А пока все, как в аквариуме. Изумруд ряски, сочные белые луковицы рогоза отражаются воде. Сдуру зацвела калужница. Запахи! … Запахи болотных и луговых трав!

Собрать бы их во флакон и поднести к носу в лютые крещенские морозы. Все бы вспомнилось! Все забывается. Даже фотография не переносит нас во времена детства. Мы просто смотрим и говорим себе — я ли это? Но запах! Запах мела, когда мы ели его лет в девять-десять. Запах побеленной комнаты, мазаной хаты, запах трав! Сколько их, и у каждого свой аромат. По всплескам слышу, только слышу, Дон идет на меня, осторожно вставляя лапы в воду.

Тишина, только капли с живота, с поднятой лапы — звуки помогают все это увидеть, воображение легко дописывает картину — он на стойке. “Дон, подай!” И поднимается птица чуть не в лицо. Разворачиваюсь, бью в угон — при самой посадке, и только после увидел Дона. Все, господа, — партия! Изящная партия, лаконичная, выполненная на звуках капающей воды!

Рассматриваю — пастушок, собрат погоныша, но совсем другая птица — более крупный, нарядный — с полосатым боком, со своеобразным клювом, крупной лапой. Птица нежирная. Он не частый гость в моем ягдташе. Но не все так идиллично, господа! Дон начал сходить и забывать, что приехал со мной слишком азартный. Понятно — живая душа.

Я вышел на чистину, подозвал дружка, как на лобное место, и состоялся монолог. Громоподобно, гулко и раскатисто, при поддержке жестикуляций, понятных всем, я рассказал Дону, как он не прав во второй части нашей симфонии. Поговорили, увожу собаку на другое место. Выхожу вновь к реке. Камышница еще не ушла. По обе стороны тростник невпролаз, но на отъемах кое-где я могу увидеть собаку. И пошло-поехало. Звук треска, отряхиваний и тяжелого дыхания Дона.

Тут, в этой чапыге, кобель — главный. Он солист, и он знает, что калачом меня не заманишь в эти дебри, знает, что и десяти метров не пролезу и что я там увижу и вообще рад мне — кто-то там? Я напряжен, внимателен, неусыпно слушаю. Иногда вижу, как он плывет, вертит головой, оглядывается, как потерявшийся в толпе, боясь пропустить, желая увидеть, догнать.

Работает по курице — так у нас камышницу кличут. Она близко, может, метрах в пяти. На чистое не идет. Тоже с соображением. Выбил-таки! Переместились. Заблестела вода. Вижу Дона. Целенаправленно работает. Давай, милый!

Ору, бегу вдоль берега. Камышница метрах в десяти от собаки, уже разогналась, летит над рекой. На бегу вскидываюсь, торможу — выстрел. Бил в угон. Птица лежит на воде. В метре от спасительного тростника противоположного берега. Дон уже плывет за ней. И вновь тишина осеннего луга рушится моим бодрящим кличем: “Давай, милый! Давай, почтенный!” Вытащил, нежно положил. Пока ни одного промаха!

С реки потянуло, и я не решил пустить собаку по кромке воды, не позволяя ей без повода заходить в тростник. Пойнтеру негоже забывать про свой нос. Немного времени прошло, и я увидел то, что хотел. Дон стоял на сухом, сверля взором стену тростника. Я послал и, увидев, что он зацепил и уже привязался к птице, был наготове. Камышница выпорхнула с намерением сесть в густые заросли. Была чисто бита, через камыш.

Охота случилась! Правильная охота! Мы одни — я и собака. Мы не уходим с реки. Вода высветилась — становится холодной и синей. Такое синее небо в воде вновь будет только весной, в погожий апрель, когда стайки турухтанов заблестят над первой, долгожданной зеленью луга. Перекликаются денечки. Через зиму перекликаются! Дон с грустной, постаревшей от усталости мордой дремлет. Две камышницы, уже обсохшие, лежат рядом. Кроме оливково-зеленых лап взгляду зацепиться не за что, более чем скромно.

Это одежды иноков. И если пойти дальше, то все пастушковые одеты, как служители культа. И не всегда вот так скромно, как у этих осенних камышниц. Простой итальянский священник всегда имеет что-то: красный пояс, изящную шапочку или длинный ряд пуговиц, делающих эти одежды строгими и одновременно нарядными.

Именно таковым в мае предстанет пред вами голубовато-пепельный, с белоснежным подхвостьем, с карминовой, цвета недозревшего гранатового зерна бляшкой на лбу самец камышницы. А если случаем попали в его семейный куток, птица-мужичок будет вытягивать шею, громко цокать, показывая снег подхвостья, и, вконец разъярившись, может забраться на желтый медовый куст вербы и будет нервно сотрясать ее цветущие пыжики. Куда денется монашеское осеннее послушание…

Отдыхаем, и подумалось, а не сходить ли нам на лысуху? Очень знатная дичь и в чистой воде имеет отменный вкус. Кашкалда, так звали эту птицу на озерах Евлаха. Я там делал экспозицию в музее при заповеднике Аггель. И охотиться было позволительно везде и на что душа попросит. От турача до пеганки. От мраморного чирка, султанки до вереницы разных уток, кои обретались там на зимовке. Охотников в этих краях было крайне мало.

Традиционно азербайджанцы не охотились. Хотя ружья были в каждой семье. Нас познакомили с дядькой Васей. Русский, из казачков, единственный, кто мог уйти в плавни в ночь. При всем разно-образии дичи патрон уходил только на гуся, крякву и кашкалду. Все остальное — был кабан. Ну не романтик?! И долго он присматривался к двум восторженным охотникам из его России. Присматривался, молча слушал, при всем том от стакана не отказывался.

Я все понял. И сказал слова сердечные: “Василий Григорьевич, мы ведь с Сергухой, как и ты, от казачков, свои роды правим, будь ты с нами поласковей, мы ж к тебе с родины прибыли, люди тверезые, лишнего не брякнем, мы уедем, а тебе тут жить, что мы — без понятия в голове?” И тут личность, что называется, раскрылась, наскучался человек, да и правда сказать, занесла судьба “в эти Палестины”. Из русских на 100 км он и жена. “Люся, накрывай на стол! Ночуете у меня!” И, приобняв нас за плечи, уже открыто улыбаясь, сказал: “А я, робяты, тока с озера!” И так сказал, будто он всенощную отстоял. Вот тебе и не романтик! И пошла беседа. Дорогой, драгоценный разговор. Слушать бы его да слушать и вина не знать.

Лысуха в тех краях крупнее нашей в два раза. Голова с полкулака. Бляха — с советский рубль. Толстая, белая, как из чистого смальца.

Три лысухи в руке уморишься держать. Кордон стоял на берегу озера-заповедника. Окружность его была километров сто. Все заросшее, за исключением двух-трех гладей гектаров по двести. Охотились на лодках по протокам. Пригнувшись, выплывая, рассматривали плесы. Чего там только не было! Было это под Новый год. Казалось, вся наша птица скатилась сюда на зимовку.

Птица спелая, перелинявшая. Гусь белолобый, серая утка, все чирки, включая мраморного, все наши крупные речные утки, от шилохвости до широконоски, мириады куликов, многие виды которых я только там и видел. Султанские курицы-павлины в стане пастушковых. Яркая птица и яркий пример неохотничьей птицы. И кашкалда!

Как и султанка, она была местная и улетать никуда не собиралась. Взять ее было не так просто. Все знают ее манеру — тихим сапом, чуть что не так, урывочками и постанывая чух-чух, и она уже в камыше. И если появлялась, то уже на той стороне плеса, прижавшись к камышу. И все же уже к обеду день превращался в одну из лавок достопочтимого фламандца Снейдерса. Какая картина для глаз! Какая роскошь цвета, фактуры, пластики лежала в наших ногах, и уголь лысух только усиливал впечатление от птиц ярких, позволяя картине быть цельной.

Борта лодки битые и зализанные водой из старого, уже лохматого дерева, становились великолепной по стилю рамой к ней. Директор заповедника привез нам два сорокалитровых бидона агдамского портвейна. Нас, гостей, было двое. Не знаю, досужие разговоры о пьющих русских, или это был местный азербайджанский обычай, или просто насчет другой посуды были нелады, мы так и не узнали и в голову не брали.

Ароматный портвейн с горчинкой хереса, степь до неба и озеро, плещущееся, наполненное ухающими незнакомыми до той поры звуками. У нас в степи лютует зима, а я в рубахе стою на веранде и слушаю вой волка. Серега ушел в степь, дует в лампу. Красиво! До озера 30 шагов, и завтра, оттолкнувшись шестом-чопом от берега, мы такое увидим! Мы готовы! Нам всего за двадцать. Хорошее время!

Степь. Псёл, мне уже 53. Дело к вечеру. Я тихо и ненавязчиво говорю Дону: “А не сходить нам на лысуху, друг любезный?” Вскочил мой товарищ. Внимательно заглянул в мои охотничьи очи. Пойдем. Есть у меня местечко, бывший водозабор. Ровно на половину заросший. Приструнил. Подошли. Чуть показал голову — плавали пять лысух, две малые поганки, чомга. Две лысухи плывут на меня. Я высовываюсь, они видят и поворачивают к камышу.

И в своей манере, делая вид, что ничего не заметили, вползают в камыш. И одна и вторая. Камыш плотный, сразу им не уйти. Лихо бросаю Дона в этот камыш, сам отбегая назад, на чистую воду, и жду. Ветер на нас. И сразу музыка всплесков. Только уже с шумом. Птица крупная веселит. Вижу, дошло дело до прыжков, вода брызгами. И шумит-то намеренно — потеха!

Уходить будут на чистый плес, а значит, на меня. В стволах две пятерки. Я, как царь, на высоком взлобке, с оттяжкой, упреждение, две лысухи, бью. Есть. Вылетает вторая, чуть поменьше. Как под копирку. Упреждение, две лысухи. Бью. Есть вторая. Дон уже плывет. Достает одну, брезгливо отплевываясь, — не жалует. По команде вторую.

И что же вы думаете, граждане, я должен чувствовать? Уныние, печаль? Нет, дорогие мои, — безмятежную радость и счастливую уверенность, что счастье есть! А потом уважение к птице. Я рассматриваю их непритязательную окраску пера. Но лапы! Какое чудо! Только чомга и лысуха обладают такой своеобычной лапой. И бляха на лбу, переходящая в клюв. Глянцевая бляха, блестящая, как будто отлитая из дорогой церковной свечи. Но я не об этом. Хотя все о том, о том, о том!