Весна идет

Февраль на исходе. Но зима не отпускает. Помучить надо ей уставшую от холодов, соскучившуюся по легким и ярким одеждам землю. Напоследочек — злясь, выказывает себя утренним постылым морозом, откладывает зима праздник.

Но ожидание грядущей радости имеет свою цену.

Лучшие мечты, грезы томят охотника именно в конце февраля, волнуют, и он волнуется, как юноша перед свиданием. У кого как не у него возникнет образ первого пролеска, мать-и-мачехи, станички кирпичных жуков солдат на прогретой замшелости забора. Кто как не он вспомнит, как тепло руке лежать на муравейнике и как она шибанет муравьиным духом, только поднеси ладонь к лицу. Вереницы картин, дорогих с детства, явятся нашему брату со всей осязаемостью... У меня в памяти возникает образ глухаря. И что бы я ни делал, куда бы ни шел, тот глухарь из семидесятых возникает в апрельском утреннем тумане, терпком от запаха лопнувшей осиновой почки. Птица плывет, замирает, снова плывет по громадной, одиноко уцелевшей пластине снега на поляне. С опущенным балахоном крыльев, не меняя настороженно гордый постав шеи. Щелкает, щелчок — густой звук, как с колодца. Редко щелкает, осторожничает, и никак нельзя показать ему это, уронить позу. Он — один. Скорее молодой. Так и остался на месте начала игрищ, не уследил, что свадьба ушла на мох, стесняясь своей страсти, но не роняя достоинства, — исполяет свой долг. Часовой любви. Какой трогательный этот мой глухарь, еще не знающий всей своей песни.
Как сложилась твоя жизнь, глухарь? Много воды утекло в речке Локне после той нашей встречи. Не попал ли ты в лапы филина — я спугивал их весной возле твоих токов. А может, зимой под шум ветра напал на тебя куний кот, и ты спросонок так и не успел сбить его щетиной лапника. Твои тока далеко от человека, и вряд ли под твою уже полную песню тот шел к тебе. Слишком в потаенных местах живешь ты, глухарь. Может, и дожил ты до старости. Добрал мощи опыта, каждую весну отвоевывая подруг. Не твою ли драку я слушал, глухарь, за ширмой молодых сосен уже через год. Тяжесть подъема ваших тел, шумное буцанье зобов. Не ты ли тогда прижал соперника к земле, и тот только изредка мог бить крылом. Тогда, глухарь, нас разделяли только те жиденькие сосенки. Если бы ты видел, как, вытянув шеи, беспрерывно квохча, выкатились не чуя ног по моховым кочкам на мою сторону две тревожные копылухи. Где осталась куриная собирательская натура этих рыжих изящных созданий.
Как они любили тебя, глухарь! И ты любил их. Твоя грудь отливала сталью, ты знал все места поединков, и, начиная еще по метелям и до самого тепла, твой льющийся скрежет был первой утренней хвалой весне, он волнами приходил ко мне, часто еще ночью, еще при всех звездах…
Спал, чувствуя время. Мысль о том, что меня ждет, сразу и легко сбросила остатки сна. Все было под рукой еще с вечера. Одеваясь, поправляя сбрую уже возле костра, я смотрел на звезды и вдыхал весну. После холодов, мартовской промозглости с тревожным шумом качающихся берез, с постылым хрупом ночных заморозков — пошло тепло. То настоящее тепло — после него нет возврата. Колесо года сдвинулось и покатило. Сейчас ночь, и все замерло, тихо, но каким звонким и лучезарным был день. Весна. Весна священная. Солнце за день высушило и до прищура засветило все — радостно и беспокойно. Жалко каждую минуту. И это беспокойство во всем и у всего — у почек осины, в день вылупившихся, у белой ветреницы, заполнившей собой все закутки, у вальдшнепов, звучащих уже в утренних сумерках на фоне неперестающего тетеревиного гуля. Жизнь во всем — в придорожных лужах, отороченных купами мясистой калюжницы, в полетах первых лимонниц, в выползших и впитывающих в себя тепло гадюках на сухих, как порох, кротовинах. Все вопрошает — достоин ли? Смогу? Успею ли? Все успокоится чуть позже. И уже под покровом листвы все потечет по руслам жизни. Но сейчас, в начале, —
неизвестно, тревожно. Весна. Весна священная. Услышал вальдшнепа. Не может быть! Ночь. Но он прошел прямо надо мной, монотонно повторяя свою весеннюю песню. Я улыбнулся: «Эко тебя, милый, разбирает! И тебе не спится. И тебе тревожно не успеть».
И мне тревожно. Седая моя голова, но так и не принес я ни одного глухаря с весеннего токовища. Не складывалось. Уходила охота. Никак не давалась. Отпуск попадал на осень. Весной попасть в мои родные севера редко удавалось, а если и удавалось, то погода такие фортеля выкидывала, так ощетинивалась в эту короткую неделю! Как по злому року, после отлыжки налетал ветер, возвращая снег, промозглость марта с шумом, треском, падением сучьев, неуютством бивачной жизни. Мы перебирались к теплу и делали ставку на тетеревиные тока. Спасал в те весны меня тетеревиный ток. Вот этим чертушкам любую погоду дай — все нипочем. Петушиная натура их тут проявляла себя в полной мере и во всей красе. В любую мряку на моей благословенной Пузанихе знал я — будет охота! И если под утро засыплет снегом, хорошо! Встань, отряхнись и будь уверен! Внезапно и радостно в нужную минуту, как кто-то откроет сифон паровой машины, — шипанет тетерев токовик и загулькатит Пузаниха, такой концерт развернется! Час назад и не думал ты не гадал. Такую свадьбу закрутят эти синие с белым подбоем, с бровями-ягодами красавцы — будь уверен! Да так, что и ружье забудешь. Сам себе говоришь: да погоди, погоди! Вот сейчас еще чуток посмотрю. Сколько раз поиграют-поиграют, глазом не успеешь моргнуть, а они уже утекли метров за шестьдесят. И тут уж молишь, чтобы вернулись на свой ток, избитое местечко с палым пером. Да!.. Хоть камни с неба, а тетерев играть будет — как на работу выйдет, хоть часы сверяй. В семидесятых тетерева было много везде: на полях возле сел, по дороге на мох в мелком березняке. На самом мху, на клюкве, я видел стаи птиц до пятидесяти голов. И с непривычки, как человеку степному, виделись они мне как стаи лысух. И помню, как ошарашенно я глядел в свои девятнадцать лет, как эти «лысухи» с шумом крыльев рассаживались на мелкие березы, пытаясь загнуть их вершинки.
Долгие лета я ходил и не ведал, что от моей осенней охоты и глухариные тока рядышком. Перейди по камушкам через Локню-речку и увидишь, пройдя через молодое краснолесье, как раскинулся-разлегся великий мох. Не чета моему осеннему, где еще юношей добыл я свою первую тетеру и рябчика. Знал я его, как родной был тот мошок! Думал: и нет в мире лучше того мохового болотца. Вокруг него был ручей ольховый — без сапог не сунешься. Но не подлый ручей, дно твердое, кореньями сцепленное. Пройдя по колено, я выходил на простор, пахнущий гоноболью, молодой сосной. Это запах сидит во мне и будет со мной до смертного часа. Запах здоровья, свободы, счастья! Сколько же тот мошник дал нам охоты! Знала наша хозяйка, пошли на мох — топи печь, доставай чугунки.
Томленного всю ночь в русской печи тетерева не всяк удостаивался, а кто едал, тот не забудет — достойнейшая пища.

Во время точения (а это вторая часть его песни) обыкновенный глухарь полностью теряет слух на 2–3 секунды. За это время охотник успевает сделать несколько шагов к токующему мошнику. 


А вот глухарь висел в наших сенцах редко. В разных местах были мы за день: и на мху, и возле реки, но на нашей стороне был черный лес. И кто бы нам подсказал, что на мельнице перейди реку и попади в сосновые бора. Там его вотчина. Но шли годы, и нам хватало наших разведанных мест. Появились сеттера, пойнтера — помимо тетерева стал доступен осенний вальдшнеп.
И тут как будто Господь оставил нам на сладкое! Как в старину говорили, «на послевкусие». Подарочек драгоценный, нежданный, встречу с Кудрявцевым. Местным, с молодых лет исходившим округу как следует. Славка был племянником нашей хозяйки. Он-то и разрушил миф, что глухаря мало.
Удивился, что, блуждая столько лет по его родине, мы так и не увидели знатного для него события — глухариного тока. Была осень. И Славка горестно повторял: «Эх, кабы весна! Эх, кабы весна!» Переживал. Мы внимали, а он рассказывал, рассказывал про свою весну.
Желательно дождаться дней уже теплых, когда в обеденный час уже хочется походить в одной рубахе. Знают охотнички, как в эти дни начинают играть вальдшнеп, селезень, которого во всех лужах понатыкано. Тетерева в деревне слыхать. Вот дни, когда надо во весь дух ломить на глухариный ток. И не на один день, а харчей брать на неделю. Никогда жалеть не будешь. Пожить неделю весной в лесу — святое. Да и тут проруха может случиться. Главная опасность такой погоды, если ток в чернолесье — вся птичья мелочь уже на местах! Дрозды обсиделись распарованы, к вечеру «на себе рубахи рвут». Не отстают ни зяблики, ни синицы.
Звенит черный лес. Хороши эти песни, да только если ты не на глухарином току, да если глухарь зачал еще по темноте. Чуть припозднился, то будешь, растопырив уши, ходить в этом утреннем перезвоне, как перед праздником, среди колоколов, как на утренней службе, пока на подслушанном с вечера месте с шумом, грохотом поднимется твой вожделенный с пепельным горлом. И только мелькнет, уже разогнавшись через зеленый тюль черемухи...
И на моем веку так было, на Десне в переторгах — поздно запел глухарь. Лес уже весь сиял и звенел. Поздно я услышал, и он не подпустил. Сорвался и подался на мох.
И подумалось: какая ветреная, невозможно капризная эта охота. Злился я: да что же это такое?! Да почему?! Да где же она, классика? Да что я, юродивый какой-то?! Да это же невозможно, столько факторов должно сойтись! Погода без ветра. Отсутствие дроздов и всякой другой мелкой порхающей и поющей твари, от прущих гормонов становящихся просто лешими дудками. Обижала охота — все делали, что нужно, и на подслух шли, и шум садящихся слышали. А к утру ветер поднимется, березы заходят своими стволами, да так, что ветки трещат. Все пропадом. Холодно в палатке, не угреешься. Одна думка: хоть бы не задождило.
Не шла охота. При этом мы лишали себя тетеревиного тока — далеко Пузаниха. И тяги вальд­шнепа миновали, не хотелось шуметь возле токов. Вот так и просидмишь дня три. Нет охоты!

Рисунок Татьяны Данчуровой 


Раздосадуешься да и махнешь опять на тетеревиные игрища, а вечером на тягу. Хорошо! А душа саднит: голова твоя седая, а ни одного глухаря под его весеннюю песню ты не принес с токовища. А что осенних брал — не идет в счет. Не приобщился, не познал, не вкусил, не посвящен.