Летом Жилин пас стадо колхозных коров, и за ним была закреплена лошадь. Стареющий мерин Дунай, предмет нашей мальчишеской страсти и постоянных раздоров, был пегой масти, с сетью вздыбившихся вен на оплывших ногах, постоянно сбитой холкой, вокруг которой роилась мошкара. Как хотелось погарцевать в скрипучем седле по широкой, привольной степи, завернуть телку или бычка, норовящих прорваться к хлебным полям, при этом лихо щелкнуть длинным, тяжелым бичом из сыромятной кожи!
— Я, я заверну, дайте мне! — трясся всем телом кто-то из сверстников. Но Жилин был неумолим и в высшей степени справедлив.
— Нет, сейчас очередь Гришани, а ты поедешь после, согласен? — и протягивал нетерпеливому ездоку узловатую, с толстыми, посиневшими от самосада ногтями ладонь и, как бы извиняясь, жал ему руку. После того как шум утихал, а Дунай уносил галопом на своей широкой спине очередного счастливчика, Жилин поправлял на голове свою неизменную фуражку из толстой в елочку ткани, проводил сверху вниз по армейскому кителю, словно проверяя наличие желтых, уже потускневших пуговиц с пятиконечными звездами. Он тут же доставал кисет с махоркой, аккуратно нарезанную газетную колоду, ловко скручивал «козью ножку», чиркал спичкой, затягивался и смотрел в степь, туда, где небо и земля сливались. Мне казалось, что в эти минуты глаза его становились отрешенными, наливались необъяснимой тоской, слезились, но через минуту-другую Жилин словно спохватывался и становился таким же, как прежде.
Когда степь накалялась полуденным солнцем, свой выцветший китель Жилин приторачивал к седлу, и мы видели на его плече, тронутом загаром, синюю наколку — профили Ленина и Сталина.
Было у пастуха ружье — курковая одностволка. Ружье имело, как сейчас модно говорить, непрезентабельный вид и не могло сравниться с «тозовками», «ижевками», не говоря уж о заграничных зимсонах, браунингах и прочих марках. О других ружьях мы тогда не знали, нам нравилась жилинская одностволка с изрядно ободранной ложей, облупившимся лаком, поцарапанным замком и давно потерявшим вороненость и оттого блестящим на солнце стволом. С ружьем пастух не расставался. Именно одностволка еще крепче связана нас с Жилиным.
Я хорошо помню, что у него не было патронташа — с десяток латунных, с позеленевшими донышками гильз он носил в карманах брюк. На колхозных выгонах, когда коровы ложились отдыхать, а постоянно голодный Дунай, с повязанными на ногах путами, стершимися желтыми зубами жадно щипал молодые побеги сочной травы, он принимался заряжать патроны. Жилин доставал из карманов гильзы с уже розовыми капсюлями, аккуратно завернутый в газетный кулек порох, мешочек дроби и две навески с разметками, сделанные из гильз. Он просил нас рассаживаться так, чтобы прикрыть его от ветра. С виртуозностью мага отмеривал порох, боясь просыпать хоть одну зернинку, пересыпал в гильзу, отрывал кусок газеты, сминал и запихивал в гильзу. Таким же макаром шла засыпка дроби, которая так же утрамбовывалась газетой (ей, собственно, отводилась роль и пыжа, и прокладок).
Патроны были заряжены, и кто-то непременно канючил:
— Дядь Жилин, а мне дадите... мне стрельнуть?
Пастух делал вид, что не слышит вопроса, тут же обводил отрешенным взглядом стадо, смотрел на расщеперившую ноги и задравшую хвост корову, потом в сторону пощипывающего траву Дуная.
— Так как, дадите? — уже с другой интонацией в голосе следовал повторный вопрос.
— А-а, ты про это... Подожди немного, вот раздобуду пороха, тогда обязательно дам.
В число счастливчиков, кому довелось стрельнуть из жилинской одностволки, попал и я. Доверил он мне ружье и в тот несчастливый для меня день: рядом с лягой, напоминающей чем-то форму коровьей лепешки, залитой водой, опустились гуси. Наверное, Жилин решил, что лучше меня с поставленной задачей никто не справится. До ляги было метров четыреста, а вокруг ни одного деревца, кустарника, даже кустика конского щавеля или ковыля — всё было вытоптано, съедено скотом; степь напоминала выцветшую простыню, отутюженную заботливой хозяйкой громадным утюгом, простирающуюся на сотни километров. Жилин сам зарядил ружье, дал на всякий случай еще один патрон, а вместе с ним наставление: «Пройдешь метров сто, падай на землю и ползи. Когда доползешь на точный выстрел, передохни, чтоб рука не дрожала, тогда стреляй. Ты понял? Смотри, чтоб дробь не высыпалась».
Выслушав наставление, я пошел, заметно волнуясь, отсчитал сто шагов, лег на землю и пополз. Все вокруг замерло. Я не слышал пения жаворонков, свиста сусликов. Единственное, что напрочь захватило меня в эти минуты, — гуси. Я полз по-пластунски, как показал Жилин, подтягивал колени, отталкиваясь руками и ногами от земли, припадая к земле. И все у меня получалось очень плохо. Через несколько метров руки и ноги налились свинцовой тяжестью, ружье отяжелело, и мне с каждым рывком вперед едва хватало сил тянуть его за собой. Тяжело дыша, я прекращал движение, падал пластом, раскидывая в стороны руки, и слышал лишь стук своего сердца. А чуть отдышавшись, смахивал с лица пот, приподнимал голову, ища глазами гусиную стаю. У самой воды гуси, не догадываясь о моих мытарствах и коварных планах, спокойно пощипывали травку.
Уже представил, как присяду на левое колено, выброшу вверх ружье, прицелюсь и нажму на курок, а когда дым рассеется, увижу на земле огромного гуся. Я продолжал ползти, видел благодарный взгляд Жилина, ощущал крепкое пожатие его руки. Солнце слепило глаза, тело не переставало ныть от усталости.
Гуси поднялись от меня метров за двести. Я не слышал взмахов их крыльев. Когда я поднял голову, они уже набирали высоту, поворачивая в сторону Ново-Киевского озера. Я вскочил, провожая их долгим взглядом, переполненный нестерпимой обидой. Широкая Кулудинская степь с бездонным синим небом, по которому величаво плыли плотные, причудливых форм облака, была свидетелем моей беспомощности и стыда. А где-то за облаками, тяжело взмахивая крыльями, гогоча, летели гуси. Я поплелся к Жилину, повесив на плечо ружье. Оно уже не было таким тяжелым, и тут ощутил в своей грязной руке пустую гильзу — дробь высыпалась. Прилив ужаса охватил меня: «Что скажет Жилин?»
Кореша встретили насмешками, Жилин — молча, глядя исподлобья своими достающими, глубоко посаженными глазами. Я обмер, готовый разреветься. Мне казалось, я виноват не только перед Жилиным, сверстниками, но и колхозным стадом, Дунаем. Наверное, мой вид — ободранные руки, ссадины, порванные на коленках штаны — произвел на него какое-то впечатление. Всем видом он отмяк, лицо скривилось ухмылкой, глаза потеплели:
— Вытри сопли! — грубо сказал Жилин. — Ты думал: раз-два — и в дамках? Не все в этой жизни так просто, запомни!
Слова Жилина я запомнил.