«Под крик зайца»

Кто из охотных людей не слышал протяжного, с хрипотцой, крика раненого зайца! Разносится он во весь окрест. Когда я услышал где-то вдали этот ни с чем не сравнимый звук — блеянье-плач русака, я встрепенулся.

Была пороша, снега навалило вдоволь. По закрайку поля я подошел к посадке лоха, что густыми своими ветвями лежал аж на самой дороге. Отсюда и шел отчаянный плач. По следам все читалось как по писанному. Вот от посадки, с двух сторон следа русака, пропечатались крылья хищной птицы, скорее всего, тетеревятника. Заяц, сначала протащив его на спине метров тридцать по полю, очевидно, сообразил, что спасение ему одно — вернуться, нырнуть под ветки лоха серебристого и так сбросить с себя врага. Со страшной ношей русак ринулся назад, под спасительную упругую поросль. Чупыга веток сорвала хищника с его спины, и он пошел уже по посадке ровно, все увеличивая и увеличивая махи. И кровь уже не кропила его свободный свежий след. А птица, шалея от страсти, еще какое-то время сидела на снегу, а потом ушла к себе в небо.

Рад я был за того зайчугу, сохранившего рассудок не в самые светлые минуты своей жизни. Еще и еще разбирал я ту баталию. Дотрагивался рукой до уютной глубокой лежки, откуда был поднят встревоженный зверек, осматривал место, куда он влетел под рабицу веток, поняв, что жизнь его в поле и гроша ломаного не стоит.


Да, людей впечатлительных крик зайца повергает в уныние. И я знаю человека, который, лишь начав охотиться, в первый же день бросил это занятие, и на всю жизнь, ровно из-за заячьего протяжного, заунывного, меланхоличного носового блеянья. В тот день русак выскочил из оврага и на наддуве снега замешкался. Николай (так звали охотника) ударил из старой отцовой фроловки и, подходя, вдруг услышал заячий крик. Даже спустя 50 лет, рассказывая мне об этом, он переживал тот русачий плач вновь. Но для охотника страстного этот крик если не прекрасен, то во всяком случае убеждает, что зверь не ушел подранком, а значит, охота сделана чисто и правильно.

В 70-е годы XX века появилась книга немца Лемке «Охотничьи манки»; для многих «наших» она стала дорогим подарком. Я лично спал и видел, что когда-нибудь кто-нибудь привезет мне настоящий манок «под крик зайца». Некоторым даже наказывал привезти, но людям, попавшим «за пределы», было, как правило, не до таких шалостей, как охотничьи дудки.


Я пытался имитировать звук, похожий на хриплое блеянье или плач младенца, поднося всенародный утиный манок к углу рта и раскрывая пальцы. Но нужная хрипотца и прононс никак у меня не выходили. А Лемке подбрасывал уголь в огонь, рассказывая, что уважающий себя немецкий охотник обходится одним грабовым листом, подзывая «на реву» самца косули. В лесостепи водилось много лис, и мне часто грезилось крикнуть заячьим плачем, чтобы повернуть, приблизить к себе рыжую и «посмотреть в ее карие удивленные очи». «Ах, как это здорово! Как это почетно! — думал я. — Это тебе не сдуру шугнуть по камышу и случаем уложить лису на болотной прогалине». Да только где ж его взять, этот манок? Сделать самому — навряд ли выйдет та самая песня. Я покупал манки на уток, стараясь не брать похожие по звуку. У меня их было уже штук пять, я убеждал себя, что взяты они про запас или в подарок моим деревенским хлопцам.


Многие охотники 70-х знают утиный манок как облупленный: два пластмассовых полукруга стянуты колечком, внутри медная пластина. Хрупкая вещь — не чета тем основательным деревянным, что есть сейчас. Для утвы они подходили изрядно, и все же охотники при покупке долго, со значительным видом их пробовали, натужно дули в них и пучили глаза. Кто умело ими пользовался, зажимая в кулак, меняя тембр, тот часто вызволял из стен камыша любопытствующую утиную братию или заставлял ее развернуться в небе и чуть приблизиться к охотнику, а то и вовсе зависнуть над ним и после выстрела, к радости музыканта, глухо удариться о болотную кочку или возмутить лужу, окружавшую ее. И это был трофей дорогой, который шел отдельным рангом, потому как впечатывался в память на всю жизнь.


Но лиса, вожделенная, дорогая лиса 70-х! Как научиться брать ее, подражая крику зайца, разносящемуся далеко-далеко, которому и лиса поверит? Он как залихватский свист: ему обучаются сразу или никогда!
Однако мечты материальны, нет-нет да и сбываются. Как-то раз я случаем сжал зубами один из моих всенародных утиных манков, и... на секунду звук раненого зайца явился мне. Я вскочил, начал пробовать. Зажимал сильнее, еле-еле, прикрывал жменей, постепенно, палец за пальцем, освобождал звук. На мое ухо, это был точно заячий плач. Я не мог ошибиться. В конце концов, играл же я на гитаре, какой-то слух у меня же был!
Жать тонкий мундштук манка зубами приходилось сильно, особенно вначале, когда блеянье должно быть высоким. Это потом надо чуть разжать зубы, и звук пойдет одинаковый, протяжный, уже не такой трудный. Я начал мастерить, учащая крики: как будто зайца кто-то терзает, или он меняет свое местоположение. Для этого я нагибался, чтобы звук уходил в землю, и выпрямлялся, выдавая звук на всю округу. Все уже было в нем: и хрипотца, и заунывная, долгая гнусавинка, похожая на звук пастушьей сопелки из коровьего, тонко выделанного рога. Показал Толику — товарищу по охоте и другу с самого детства. Тот или не понял, или забыл, как кричит заяц, а потому «не просиял очами» в ответ. Но все равно манок с того дня перекочевал в мои зимние одежды. И вот как-то в феврале мы шли в сумерках по моей лесостепи. Небо было темно-синее, а земля светло-голубая, видимость необыкновенная, а воздух чистый и прозрачный. Тихо было в моей лесостепи, только слышали мы, как дышим. Разговаривая с другом, я поглядывал по сторонам. В далекой, то исчезающей, то появляющейся вновь вьющейся точке угадывалась лиса — до нее оставалось километра два. Находилась она на противном склоне лога, к коему мы и подходили. Точка эта была настолько мала, что мы напрягали свое молодое зрение, чтобы увидеть ее ход. Как маленькое насекомое, спонтанно меняя направление и скорость, рыжая «текла» вдоль лога.


Товарищ мой мало верил в успех, но отказаться от зрелища, которое могло развернуться на его глазах, не хотел. Мы расстались. Он поспешал, чтоб видеть дальний склон как можно ближе, и я наяривал во все лопатки. Жаром и великим волнением выказывала себя молодая охотничья горячка. Я бежал на упреждение, лису не видел, да это было и ни к чему: я наметил место, где ее ждать. Скатился, падая, по своему склону. Одет был не по охоте, в валенки, — шли ведь в засидку. И тут меня пробило: манить надо на дне, чтобы лиса не успела сойти со слуха. Я почувствовал, что не успеваю, и, отдышавшись, начал манить на самом дне лога, делая уже привычные движения: прикусывал мундштук, то зажимал его пальцами, то разжимал их, наклонялся и выпрямлялся. Картина не для охотников — тревожная. Снова побежал. Теперь уже вверх по склону. А на нем посадка. А за посадкой поле, и только там — зверь. На подъеме я сказал себе: «Помани еще раз — на случай, если лиса не услышала или не определила, откуда доносится звук. И хватит». Поманил чуть и пошел, скрываясь за плотинку. Чтобы овраг не расширялся и его не размывало, делали такие насыпи — в рост человека. Дошел до бруствера. В стволе — тройка и полукартечь для выстрела дальнего, счастливого. Ровно на половине дамбы, сняв кроличью шапку, высунул голову. Передо мной была посадка акации с проемами, а за ней поле. Но лисы не видно. Ушла? Неужели не обратила внимания? Нет, вот она, за посадкой. Еще в поле!


Над бруствером торчали только мой лоб и глаза. Рыжая шла как-то нехотя — не прямиком. Останавливалась, что-то раскапывала — мол, я тут ни при чем. Но ведь уходила-то в другой околоток, а шла ко мне! Манить я и не собирался. Боже упаси! Ума хватило, чтобы понять: на ста метрах ее, чертовку, не обмануть.


А она измывалась! Пошла, вновь остановилась и, будто невзначай, направилась все-таки прямичком на меня. Приблизилась. Зашла в посадку, за которой были поляна, насыпь, а за насыпью — я. Посадка обтекала края насыпи, почти касаясь их; лиса может оказаться там — для выстрела дальнего и ненадежного. Но на бруствер она может выйти в любом месте; если сквозонёт через посадку — выйдет во фронт; на чистом — увидит мою голову: дамба голая... Убедившись, что лиса уже прошла деревья, я сполз чуть вниз, спрятав голову. Пойдет во фронт! И тут уж ничего не оставалось, как отчаянно блуждать глазами туда-сюда по кромке насыпи. Видел я только эту белую кромку да небо с редкой звездой. Жарко было. Сердце билось.


Не знаю, сколько времени прошло. Лиса показалась почти надо мной в трех метрах. Она театрально, сосредоточенно и опасливо вытягивала шею в мою сторону. Оставалось меньше секунды. Я вскинул ружье и ударил. Абрис задней ляжки и хвоста остался у меня в памяти. Лиса, увидев движение, развернулась, и там, где была ее голова, в мгновенье оказался круп с прямым, как сабля, хвостом. Я ринулся на затекших ногах, да еще в валенках, вперед. Скользнул на отогретой «сиже» вниз и увидал ее, лежавшую недвижимо на поляне, сразу за насыпью. Это был крупный красивый лис, я еле поднял его за задние лапы. Весь заряд тройки оказался у него в задних мясах.


Подвалил Толик, и мы восторженно встретились возле лиса, как будто год не виделись. Я рассказывал все вновь и вновь, по следам показывая другу, как лис испытывал меня. От зверя шел матерый чесночный дух — было время гона. Толя фотографировал меня на бруствере, подсвечивая мой триумф фонариком. Он чесал голову и каялся, что не верил в этот какой-то неосновательный да к тому же еще и утиный инструмент. Его новенький широкопленочный «Киев» сделал тогда свою первую ночную сьемку.


Не снимают уже пленкой, и нет теперь в магазинах милых кустарных маночков. Нет и моего друга на этом белом свете. Но тот день врезался в память и не ушел на заклание годам.