Со стороны наш экипаж выглядел, наверное, забавно: за рулем, дымя папиросой, сидел отец, за ним в позе кенгуру съежился я, семилетний мальчишка, с рюкзаком за плечами, а из рюкзака выглядывала испуганная мордочка нашего Дружка – русско-европейской лайки, а точнее – лайчонка. Вдобавок ко всему, по бокам бесконечно терпеливого мотоцикла висели притороченные рюкзаки. И все это хитрое средство передвижения было окутано чадом и рокотом, от которого деревенские собаки впадали в истерику и долго еще брехали вслед дурными базарными голосами.
Дорога на Аргамач, как показалось, состояла из сплошных ям и крапивников, куда я при падении непременно скатывался: стало откровением, что быть седоком не так-то и просто.
Ночевали на Аргамачинской пристани, в деревушке на берегу Большой Кокшаги. Жил здесь тогда одноногий Иван Смирнов, у которого мы и остановились. Запомнился Иван своими песнями на вечернем берегу. Хмельной, морщинистый, с живыми незамутненными глазами, вытягивал он какие-то бесконечные мелодии, жестикулируя и прыгая на обшарпанной деревяшке-протезе. Комары, кучно садясь на него, отваливались затем спелыми клюквинами, а он все пел и рвал время от времени легкие сиплым кашлем. Гас закат, тихо плескалась река, и мне все это казалось таким чудным. Было почему-то жалко одноногого Ивана с его песнями и жестоко хотелось спать.
Подняли нас рано утром петухи и хлопки пастушьих кнутов. Нежимся с отцом под одеялом и слушаем, как бормочет во дворе разная пернатая живность, нутряно и обиженно «взмукивает» застоявшаяся корова, и от всей этой разноголосицы утра становится ясно, что жизнь хороша и пора скорехонько вставать. Совершенно сразили в доме Ивана марийские слоеные блины и парное молоко. После немочного городского молока-сукровицы и пергаментных блинчиков эта обычная для деревенского жителя еда казалась необычайно вкусной.
Позавтракав, седлаем пыльного «коня» и катим по тропинке вдоль реки. Вот и конечная цель нашего путешествия – небольшая луговина на берегу Кокшаги, охваченная с одной стороны полукольцом дубняка и смешанного леса, а с другой – лентой реки, делающей в этом месте поворот.
К вечеру отец пошел по старицам, а я, взяв легкую удочку, наскоро сделанную отцом, и отщипнув комок хлеба, выбрался на берег реки. За переплетением ивовых зарослей чисто и светло глядел песчаный берег. Дальше вились на течении длинные, словно распущенные волосы, подводные травы-водоросли, а за ними чернела глубина. Течение здесь было обратным. По другой стороне тянулись береговые луговины, позвякивая бубенцами, бродили коровы, а за кромкой леса плавало в вечернем мареве заходящее солнце.
Забрасываю в омуток нехитрую снасть и удобно умащиваюсь на двух сухих коряжках, замытых в песок. Плывет перьяной поплавок по омутку, и то ли его мелкая рыбешка отфутболивает, то ли крючок за дно цепляется, но временами поплавок трясется, чуть притапливается и вновь выпрыгивает на поверхность. Тяну снасть к себе, а на леске вдруг неожиданная тяжесть и блеск трепещущей на крючке рыбины. Сорожка. Да еще какая, с две пацаньих ладошки! Для меня эта рыба уже серьезная и красивая. Пахла она чем-то свежим, наверное, теплыми речными струями и травой – нитчатой водорослью, которую сорожка любит пощипывать с подводных коряг. Налюбовавшись, опускаю теплую рыбину в хозяйственную сетку, мою руки от слизи и катаю новый шарик из хлебного мякиша. Поплавок останавливается и дальше идет уже «вприсядку». Танцует и у меня сердчишко: уж больно гнется рябиновый прутик, а на леске, рассыпая брызги, упирается сорожка, упрямая и сильная. Таких сорожек поймал до заката два десятка. С сумерками сорожка куда-то скатилась, может быть, вышла на отмели, но в омутке ее не стало. А тут с луга, где стояла палатка, пахнуло дымком и такими «смертоубийственными» запахами, что меня, как голодного волчонка, потянуло к костру.
Отец варил дичь. Утка уже «доходила» – булькала лениво в темном бульоне.
– Ну, рыбачок, показывай добычу, – посмеивается отец, – а то кормить не буду. Мы с Дружком поработали, пару кряковных зацепили. Дело за тобой.
Срываюсь с места и продираюсь сквозь кусты на берег. Хватаю сетку с рыбой и бегом к костру, а там вываливаю на траву трепещущую сорогу. В свете костра чешуя сорожки приобрела драгоценный матово-серебристый с чернотой отблеск. По-живому еще была красива рыба. Отец, удивленно хмыкнув, начал перебирать сорожку.
– Утром вместе посидим. Где ловил?
Я протянул руку в сторону омутка. Отец выгреб из супа несколько горстей разбухшей вермишели и перемешал ее с хлебными крошками.
– Ну, идем, покажешь свою сидку.
Выходим к омутку. Отец разбрасывает прикорм по кромке ямы, сразу же за травой – русалочьими волосами.
– Утром она выйдет сюда, к травке. А дальше – струя, если туда набросать, весь прикорм за ночь вымоет, – почему-то шепотом объясняет отец и мы тихо уходим от воды.
Просыпаюсь от холода. За сетчатым окошком палатки мутнеет рассвет. Отца уже и след простыл, нет и ружья – переборола охотничья страсть. У входа, свернувшись калачиком, спит Дружок-трудяга.
Солнце уже взошло, но где-то затерялось в тумане, который, словно молоком, залил росистые луга, застоялся в кустах, сполз на воду. Присутствие солнца ощущается по нежно-розовому, немного нереальному свету. Холодно. Свежесть пробирается, начиная с ног, заползая в рукава, мелкой дрожью пробегая по спине. Раздуваю костерок, в котором всю ночь тлели две дубовые плахи. Нехотя, но верно угольки надуваются жаром и наконец вспыхивают ровным белым огнем.
К омутку вышел, когда было уже совсем светло. Туман на реке рассеялся, но вода еще парила. Щебетала на все лады пернатая мелочь. На той стороне тонкими голосами матерились пастухи и обиженно мычали коровы.
Плюх! – поплавок закачался по кромке травы и после короткой паузы уверенно ушел под воду. Рыба словно только и ждала, когда катышек хлеба опустится ко дну. За ночь сорожка подъела вермишелевую «манну», невесть откуда свалившуюся в тихий омут, и теперь его хозяева привычно ждали корма. Подтягивались сюда, очевидно, и чужаки с соседних отмелей и ямок, влекомые хлебным запахом, и с ходу атаковали насадку. Клев был отчаянный.
Нет, наверное, азартней рыбалки, чем ловля сорожки на хлеб. Чистая, красивая рыбка и сопротивляется как-то по-особому: упрямо блещет в солнечных лучах серебристыми боками и, словно играючи, рвет леску, если позволяет комплекция. Лещ в этом отношении – тюфяк и лентяй! За свою жизнь он борется только в начале, да и то в каком-то сомнении. Лишь у подсачека, да уже в руках, напрягает он свои крутые стати, но поздно – пожалуйте в уху, на сковородку или в засол.
Эй, где вы детские радости и чистота восприятия мира, незамутненная еще житейским шлаком? Не вернуть того утра у сорожкиного омутка, ушел в небытие старый Иван с Аргамачинской пристани, мертвыми стали многие реки и озера, выбитые «электроудочками», и где от ядовитых сбросов душно живой рыбе. И больно сжимается сердце при мысли, что мы гости на этой земле, но гости чаще злые и неумные, словно и не было у каждого из нас своего сорожкиного омутка, своего незабываемого звонкого утра и тихого заката над сонной рекой…